Александр ПРОХАНОВ. Александр Иванович, меня заботит и интересует, почему Россия не может обновляться эволюционно, постепенно, как многие другие страны? Почему она для своего обновления использует рывки, надрывы? Почему русская модернизация происходит не постоянно, а раз в 200 лет? И такого рода модернизация требует от России чудовищного напряжения сил. Сначала мы проигрываем в историческом времени, а потом наверстываем его. Это требует от народов, от экономики и от самого исторического времени огромных жертв. Почему так происходит?

Александр АГЕЕВ. Ответ на этот вопрос, Александр Андреевич, коренится, пожалуй, в самой нашей огромности как государства, как цивилизации. Огромность эта еще и северная. Это означает, что управляющий сигнал, импульс от указа, высшей директивы, идеи, образца в этом пространстве вязнет, мерзнет. Потому страна развивалась очаговым путем: очаг Москва, очаг Владимир, Киев, Петербург, Хабаровск, Урал, Дальний Север и так далее. Иначе говоря, Россия по ключевому принципу своего устройства — пространственный архипелаг. Связность его «островов» имеет свои уникальные особенности. Это первое.

За особенностью ландшафта следуют особенности народонаселения и его расселения и в истории, и по нынешнему факту. Расселение учитывает климатические факторы, но необходимость, в том числе экономическая и военная, выталкивает нас на подвиги освоения Севера, Арктики, Сибири, Дальнего Востока, Америки, Мирового океана, космоса.

Поэтому упомянутая Вами ритмика российской эволюции — это не столько вопрос элегантности математики циклических гипотез, сколько факт онтологический, физический, энергетический. В нем срабатывает и размерность занимаемой площади, и величина населения, и производимый им валовой продукт, и изотерма. Как результат действия этих сил в российской истории наблюдаются 400-летние и внутри них 80-летние циклы. Последний ритм связывает три поколения: дедов, отцов и детей-внуков. Дети не очень ценят опыт родителей, они больше обращаются к опыту дедов. «Спасибо деду за Победу!» — это не случайный девиз.

Другие великие страны — меньших размеров и, соответственно, большей связности. Причем в абсолютно практическом смысле, а именно связности магистралей — водных, гужевых, шоссейных, железнодорожных, трубопроводных. И плотность расселения, замков, городов, поселений большая. Циклика развития этих стран до XXI века была примерно 60 лет. И Китая, кстати говоря, тоже. И отсюда получается достаточно очевидная арифметика: за 240 лет мы проходим три цикла, а другие великие державы — четыре. И возникает зазор. Он имеет сложную природу — технологический, экономический, ожидания общества, состояние системы управления, распределение власти. Эти зазоры в итоге преодолеваются массированным напряжением сил народа, для ободрения которого, говоря словами Ломоносова, даруются волевые государи — Иван Грозный, Петр Великий, Сталин, например. Такие лидеры — маркеры наступившей неизбежности огромных народных усилий по сокращению зазора отставания от других великих. Эта неизбежность диктуется и обосновывается тем, что иначе «нас сомнут».

Никакое сверхнормальное усилие не проходит бесследно, потому что оно предполагает объективно физические жертвы, а за этими жертвами следуют разного рода социальные обиды. Потому что это вопрос распределения издержек такого рывка и оценки справедливости этих жертв и издержек.

Напомню, например, тяготы дворянства. До Екатерины II фактически и крепостные крестьяне, и дворяне были уравнены в глобальном смысле по справедливости. С одной стороны, в этой иерархии крестьяне служили и были закрепощены, но при этом, по сути, были закрепощены как служивое сословие и дворяне. И лишь после декретов Екатерины, которые даровали дворянству определенные льготы, фактически этот социальный договор был разрушен, возникла фундаментальная социальная несправедливость. Ее осознание потребовало времени, Радищева, декабристов, Белинского, Некрасова, Чернышевского, Добролюбова…

Александр ПРОХАНОВ. Ленина?..

Александр АГЕЕВ. В конечном счете и Ленина, в рамках того цикла. С осознанием ситуации, точнее говоря — даже онтологии, сути картины мира, формируется определенная, как бы сказал Гумилев, консорция, группа людей, обладающих повышенной жизненной волей. Накапливаются изменения в умонастроениях, идеалах, вкусах, допусках того, что можно и нельзя, и накапливаются обиды на фундаментальную несправедливость социального устройства, растет зазор между реальностью и идеалами. Потому что в стране есть определенный цивилизационный код, он работает как камертон, по нему сравнивают должное и сущее, далеко не всегда рационально, чаще через чувства, эмоции и даже инстинкты. Постепенно образуются своего рода энергоинформационные фантомы, фикции, отливающиеся в конце концов в простые лозунги, делящие мир на то, что «долой» и что «даешь». Сложность противоречий порождает простоту массовых ожиданий и намерений. И если не находятся, как бы сказал Ленин, «умные руководители капитализма», умные руководители державы, да еще умеющие свою умственность реализовать в нужных государственных решениях, в государственных программах, которые излечили или хотя бы смягчили патологии, накапливающиеся в любом живом организме, то большой социальный организм тяжело заболевает. Условно говоря, вместо простуды и насморка назревшие и перезревшие проблемы разрешаются в жесточайших лихорадках и прочих социальных заболеваниях, которые кончаются летальным исходом для части, а иногда и для всего организма.

А к территориальной огромности можно добавить еще и нашу фронтирность. Мы фактически дислоцируемся не просто на огромном, двуконтинентальном пространстве. Оно сталкивается либо с Арктикой, со всеми ее вызовами, с жутким холодом и несметными сокровищами, либо с другими цивилизациями на Востоке, Юге, Юго-Западе, Западе, Северо-Западе. Иначе говоря, какой ни взять азимут, мы везде обнаружим фронтирность.

Александр ПРОХАНОВ. Вы полагаете, что пространство — это бремя? Может быть, действительно были правы те либералы, которые предлагали расчленить Россию на 80 фрагментов, и каждый из этих небольших кусков вводить в цивилизацию? Тогда в этих небольших фрагментах меняется ритмика опозданий и ритмика наверстываний и развитие всей территории происходит гораздо гармоничнее?

Александр АГЕЕВ. Если абстрагироваться от особенностей России и глубинных причин ее жизнестойкости, то можно предположить, будто если это пространство расчленить на небольшие ареалы, соразмерные европейским странам, то они примут и европейскую ритмику эволюции и, как явно и неявно подразумевается, выйдут на европейский уровень благополучия. Но что не учитывается в этой логике и поэтому она порочна? Смысл существования жизни в целостном государственном формате на этом большом пространстве не сводится к каким-то локальным, ограниченно национальным задачам, даже к задачам благоустроения жизни именно этого народа и этого суперэтноса. Задача жизни этой части мирового человейника, может быть, и странная по меркам прав и свобод индивидуальности, но объективная. Это вполне определенная, ничем не заместимая нота, тема в человеческой симфонии, или цвет в спектре цивилизационной эволюции, гарантия многообразия как системного условия эволюции человечества в принципе.

В начале XXI века существовало двенадцать мировых цивилизаций. В том числе была среди них и Восточно-Европейская, своеобразная, многоцветная, многострадальная цивилизация. Но сегодня она примеряет судьбу поглощаемой культуры. Соответственно, если допустить фрагментацию России ниже какого-то уровня, а этот уровень физически исчислим, то эти куски расчлененной России будут захвачены разнообразными соседями просто в силу их жизненно важных интересов, включая такой интерес, как недопущение чрезмерного усиления соперников. Эти соседи при всем гегемонизме миропорядка не могут и не будут объединены. Каждый будет стараться в меру своей мощи на тот момент времени прихватить под контроль доступный фрагмент. Эти модели поведения отчетливо показала внешняя интервенция против России в 1918–1920 годах. Хищники из бывших союзников и противников, нейтралов и просто соседей ринулись на заболевшую Россию. Десятки тысяч войск, которые здесь оказались, занимались ничем иным, как грабежом, какие бы предлоги и оправдания для этого ни выдвигались. Американские, англо-французские, немецкие войска, чехословацкий корпус и множество других ингредиентов…

Такова реальная геополитика. Но она реализуется в силовом поле противоборства внутренних классов, партий, коалиций, людей, вплоть до разрыва семей. Из столкновения всех этих внутренних и внешних сил складывается катастрофа. Она теоретически способна уничтожить прежнюю системность социума. Но причина провала планов расчленения России была не только в том, что сама распавшаяся империя, ее многонациональный народ смогли найти в себе силы, чтобы снова регенерировать, пусть и в новом качестве. Планы провалились и потому, что само достижение согласия между алчными игроками оказалось практически невозможным. Не смогли договориться эти игроки, как поделить столь колоссальный трофей в дополнение к проигравшим войну Германии и Австро-Венгрии.

Напомню о противоречиях во время переговоров по заключению Версальского мира даже между Великобританией, Францией и Соединенными Штатами. Для Ллойд Джорджа и Клемансо, возглавлявших Великобританию и Францию, президент Вильсон был чудаком, которого в кулуарах именовали «святым». Его программа из 14 пунктов совершенно не согласовывалась с их понимаем того, каким должно быть мироустройство после такой войны, кто должен быть бенефициаром этого устройства и поражения Германии. Стоит вспомнить и о противоречиях между Рузвельтом и Черчиллем, которые диктовались объективно разными векторами интересов. Словом, принципиальная невозможность согласовать интересы разных цивилизаций и их самых активных, самых агрессивных игроков тоже служит определенным гарантом существования этого большого пространства в Евразии.

Александр ПРОХАНОВ. Когда говорим о модернизации и развитии, мы вкладываем в это сложный комплекс преобразований, хотя все это является одним общим преобразованием, но оно распадается на чисто технократическую сферу, на информационную, на социальную. И, как правило, любая модернизация предполагает очень крупную перетряску социума. Меняется социум, устраняются одни элиты, появляются другие… Мне кажется, что переход с одного модернизационного или цивилизационного уровня на другой связан с переходом от одного типа общества к другому. Причем этот тип должен совершенствоваться, все больше приближаться к идеальному обществу, то есть к обществу абсолютной, божественной справедливости. Хотя это кажется весьма сомнительным, потому что сама по себе модернизация — это огромная несправедливость, огромное насилие, жертва, но все-таки, наверное, движение человечества, в том числе и движение России по пути своего становления и развития, — это путь ко все более совершенному, благому, справедливому обществу. А пространство разве влияет на все это? Разве нельзя, например, задаться созданием идеального бытия или, например, поставить идеалом Царствие небесное, используя огромную территорию, не включая сюда такие понятия, как историческое опоздание или медленное прохождение цивилизационного сигнала?

Александр АГЕЕВ. Вы говорите фактически о том, что утопия возможна и утопия может быть построена.

Александр ПРОХАНОВ. Я говорю о том, что утопия как путеводная звезда светит любому процессу.

Александр АГЕЕВ. Должен быть некий идеал, свет. Вливаясь в жизнь своего социума, каждый человек имеет свой ограниченный срок земной жизни. И в этот срок он может повести себя либо эгоистически, либо с неким социальным или социально-духовным функционалом. Иначе говоря, можно посвятить свою жизнь науке, искусству, религиозному служению. И тем самым свою земную жизнь продлить в этом варианте до масштабов вечности.

Для кого нужны такого рода идеалы, утопии, может быть, даже фикции? Очевидно, они нужны даже не для какого-то отдельного человека. Они нужны для социума в целом и для той когорты, которую так или иначе называют солью земли. Это не обязательно формальная элита, это может быть и неформальная элита. Элита — это не что иное, как совокупность лучшего в рамках некой популяции.

Что модернизация совершает с социумом? Модернизация — это осовременивание. Фактически модернизация подразумевает преодоление отставания от какого-то образца, который уже эмпирически случился.

Александр ПРОХАНОВ. По какому-то параметру…

Александр АГЕЕВ. Да, по какому-то параметру. Этот параметр тоже очевиден, он связан либо с технологиями (а технологии — это вооруженные силы), либо с экономикой, либо с образом жизни — вот, наверное, и все эти параметры для сравнения.

Для чего нужны все эти догоняющие стратегии? Опять же, за этим стоят вполне живые интересы. Наверное, для такой большой страны — это интересы выживания в конечном счете, безопасности, неприкосновенности, целостности, свободы и независимости.

Но для каждой исторической эпохи, очевидно, есть свои маркеры. Если имеем в виду начало XX века, конец XIX века, то весь мир тогда только-только был поделен на колонии, став по сути проекцией немногих, менее десятка, метрополий. Колонии служили ресурсным резервуаром для того, чтобы делать жизнь жителей этих метрополий более благоприятной за счет колониальной эксплуатации. Россия в этом контексте была особым случаем, потому что у нее были другие принципы и стилистика экспансии. Вслед за территориальным переделом мира, когда не осталось непокоренных земель, последовал и экономический передел.

Чтобы быть способными этот передел совершить, нужно было иметь две вещи. Во-первых, технологическую мощь; во-вторых, некую доктринальную заряженность. Не только высшие слои общества, но и весь социум — германский, французский, японский — должен были иметь энергетику, чтобы с какой-то силой, выходящей за пределы нормального бытия, стремиться победить Великобританию или захватить Францию, напасть на Россию или расчленить Китай, например. Иначе говоря, здесь нужна была определенная сила, пассионарность, некая энергетика, выходящая за пределы повседневности. Объяснить это просто жаждой обогащения невозможно, хотя она и играла свою важную роль в этом плане и была подоплекой передела.

Огромность России на рубеже ХIХ–ХХ веков не требовала дальнейшей экспансии вовне, хотя сложившаяся геоэкономика ее стесняла, достаточно вспомнить проблему Проливов или клубок дальневосточных и центрально-азиатских ограничений. Россия была объективно заинтересована во внутреннем развитии. Но импорт капитала привел к сильной зависимости от Германии и других европейских стран, создав ситуацию «данничества».

Модернизация для России всегда в первую очередь выглядела как понимание неизбежности превращения в жертву, если она ее не осуществит. Речь тогда шла не только о модернизации в интересах безопасности, но и о восстановлении экономического суверенитета. Но модернизация диктовалась и потребностями социальной эволюции.

Что такое была модернизация, которую, например, разрабатывал Дмитрий Иванович Менделеев? Он был не только химик, но и великий экономист. Модернизация означала две довольно опасные ситуации, которые нужно было разрешить. Ситуация первая — страна наполнялась огромным аграрным перенаселением, земли не хватало, тем более для роста производительности, и нужно было совершить перераспределение населения в пользу городов, где появлялись бы мануфактуры, промышленность. Это можно было сделать только одним путем — либо административно, как позже сделали большевики, либо «мягким» экономическим способом. Экономически во времена Александра III и Николая II можно было стимулировать урбанизацию только через диспаритет цен с занижением цен на сельхозпродукцию и завышением на продукцию промышленную. Это было сделано.

У Менделеева было еще одно важное условие модернизации. Помимо переселения огромных масс людей в города для работы в промышленности нужно было людей еще и образовывать, чтобы были инженеры и техники, способные работать на новых средствах производства, которые во многом импортировались. Еще раз повторю — отсюда острая потребность в иностранных инвестициях, что потом станет определенной ловушкой и одной из причин, почему возникла необходимость в уже другой модернизации.

Менделеев подчеркивал: «нам нужно больше Невтонов, чем Платонов». Невтонов — это больше инженеров, чем гуманитариев — юристов, экономистов.

Собственно говоря, эти два момента, два предупреждения Дмитрия Ивановича Менделеева были нарушены. Россия, быстро увеличивая свое население, по сути перегревалась — за счет роста напряжения между городом и деревней и между гуманитарно и инженерно-технически образованными сословиями. Потом и офицерский корпус станет разночинским и крестьянским. И все вместе это сыграет важную роль в сносе политического режима.

А параллельно приходило понимание сокращающихся сроков этой модернизации. Не только Фридрих Энгельс, но и другие аналитики понимали, что война неизбежна. Война, которая придет вслед за территориальным переделом мира, потому что рвались к мировой гегемонии и быстро развивающаяся модернизирующаяся Германия, и Соединенные Штаты. И тогдашний гегемон (а им была Великобритания) видел это сокращающееся отставание, и конфликт не мог не быть вооруженным. Тем более тогда не было ядерного оружия и люди не так боялись войны, как это стало после 1945 года.

У нас любят вспоминать столыпинское «дайте нам 20 лет покоя…» Никто уже в тот момент никому 20 лет покоя не мог дать в принципе, потому что срок затишья перед большой войной измерялся считанными годами. А вот когда начиналась программа индустриализации в 1890-е годы, то впереди еще были 20 лет. Долгосрочные планы индустриализации, электрификации, строительства транспортных путей разрабатывались из расчета до середины 1920-х годов.

То, что нам пришлось импортировать зарубежные средства производства, технологии, привело к очень сильной зависимости от французского, немецкого и британского капиталов. Это прекрасно сознавалось в верхах Российской империи накануне Первой мировой войны. Более того, преодоление засилья германского капитала было одной из жизненно важных задач Российской империи. Собственно, эта проблема и привела Россию именно в Антанту.

Затем планы модернизации также возникали в ответ на понимание, что через 20 лет после окончания Первой мировой войны будет война следующая. Интересно, что недавно проведенное нашими коллегами моделирование событий после 1917 года с проверкой альтернативных вариантов (например, если бы остался во главе государства Керенский или пришли к власти кадеты или левые, или правые эсеры) показало, что во всех этих вариантах, при любом небольшевистском политическом режиме, вступление России в войну происходило не позднее 1933 года. Это существенный вывод.

Сегодня, зная о масштабе революционного и послереволюционного жертвоприношения, о размахе бедствий и страданий, о том социальном цунами, мы не можем не понимать, что через все эти жертвы страна шла к тому, чтобы получить лишние восемь лет для создания новой промышленной базы на Урале, в Сибири, которая бы позволила выиграть надвигающуюся войну. Вот таким оказывается постфактум смысл в этом катаклизме и жесткости послереволюционной эпохи.

Таким образом, получается, что модернизацию вызывают глубинные силы социальной эволюции страны и мир-системы, промышленности, науки, технологий, знаний, нравов.

И второй, накладывающийся на это мотивационный слой, — осознание всех этих больших вызовов теми, кого судьба и обстоятельства вынесли на руководящие посты. Осознание сути вызовов миллионами людей с опытом участия в войне и наведения социальной справедливости в жестко конфликтной обстановке располагало к выбору довольно суженной палитры решений по методам и по этике. Вспомним, как ВЧК стала не только силовой структурой диктатуры, но и органом экономической и социальной политики. Разруха, транспорт, беспризорность… Чрезвычайные проблемы решались чрезвычайными методами. На чрезвычайные меры сложившейся обстановкой вынуждались любые власти с осени 1917 года, и тем более с весны 1918-го. Не каждая политическая сила была к ним готова, это другой вопрос. Но факт, что многие действия большевиков опирались на подходы, разработанные еще в недрах госаппарата империи. Это касается и плана ГОЭЛРО, и программы освоения недр, и оборонно-промышленной стратегии, и финансовой политики. Более того, довольно быстро возникла потребность в новом модернизационном рывке вслед за восстановлением хозяйства после Гражданской войны и интервенции. Поначалу — для «защиты завоеваний революции», но по сути — чтобы отстоять независимость страны и само ее существование…

А после 1945 года меняются угрозы и силы, которые стоят за этими угрозами. Но осознание правящими кругами сути этих угроз происходит все-таки вне зависимости от политических и вкусовых ярлыков, которые обычно приклеиваются. Риторика различается, конечно. Хотя, работая с архивными документами 1920–1930-х годов, нельзя не заметить, что этот риторический идеологический флер очень тонок. Когда его снимаешь, остаются фундаментальные, реальные, жизненно важные проблемы этого социума. И этот социум в лице своих элит понимает, что есть такие уступки, и ум, и душа нации, и суть государства.

Суть государства сводится в конечном счете к двум глубоким посылам, интенциям. Первое касается того, каков смысл и предназначение государства для того большого социума, который сложился на данной территории и с данным составом народа. Второе — каково место этого социума в ряду других живущих народов: является ли он самостоятельным игроком мировой истории, суверенным субъектом или предпочитает проявить историческую леность? Историческая леность предполагает, что можно отдать часть суверенитета, уступить право и обязанность решать важные проблемы внешние и внутренние кому-то другому — мировому сообществу, соседним государствам…

И до 1980-х годов прекрасно понимали и в обществе, и в государстве, что суверенность исключительно важна, что означает она довольно прагматические вещи — кто определяет структуру рынка, структуру спроса и предложения, размещение производства, направления и идеалы развития, структуру потребностей и структуру их удовлетворения… Это делают либо в Москве, либо в Париже или Лондоне, в Вашингтоне. И для того поколения руководителей, и для их преемников в первом поколении сама мысль о том, что мы уступим эти права кому-то третьему, была идеологически невозможна, политически неприлична и, очевидно, эстетически омерзительна.

Но мир развивался, менялось распределение и разделение мировых производительных сил по разным секторам, появлялись новые сектора, новые технологии. И было давно понятно, что для решения задач особой, высокой значимости необходимо международное сотрудничество. Оно всегда и было. Даже в 1920–1930-е годы. С Германией, США. При всех санкциях Россия, как бы она ни называлась, была в глубоком взаимодействии с другими странами — это был и торговый обмен, и инвестиционный, и человеческий, и военное сотрудничество. Это всегда было. При этом технологии похожи, мосты, железные дороги, автомобили похожи. Недавно Президент РФ сказал, что получается, что по технологии мы не везде сильны, по народонаселению тоже не самые крупные, по управлению не самые лучшие. Но есть нечто, что позволяет именно на этих пространствах создаваться особому социуму, жизнеспособной государственности. В том, в чем мы не лучшие, мы идем на заимствование лучшего. Иногда доходя до идолопоклонства.

Борьба между этими двумя подходами — суверенностью и встраиванием в более «передовые» сюжеты — сопровождает нашу историю. Здесь тоже можно увидеть цикличность. Но более короткую, чем упомянутые длинные стратегические циклы. Готовность уступить часть суверенитета усиливается на фоне усталости от излишних забот. Разве не брал СССР на себя миссии в Африке, в Латинской Америке, в Азии? За антиимпериалистические революции, за социалистическую ориентацию? Был круг идей, за которыми скрывались военно-политические и технологические интересы, но на уровне идеологии и массового сознания они превращались в «…я землю покинул, пошел воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать…»

Но, например, за нашим сотрудничеством с рядом стран стояла не только и часто не столько идейно-политическая близость, сколько необходимость иметь структуры, контролирующие поставки важных стратегических минералов, обеспечить контроль земного пространства для сопровождения космических полетов. Но никто этого в открытую обычно не говорил. И за другими историями, событиями холодной войны также стояли практические, реальные военно-экономические или стратегические задачи, а вовсе не примитивно подаваемые как глупости в угоду личным симпатиям или амбициям вождей.

Предпоследняя развилка в недавней истории — 1980-годы. Упрощение — сводить тогдашние стратегические решения к произволу и ошибкам высшего руководства. Вспомним длинные очереди за «Огоньком», за «Московскими новостями»… Складывался вполне определенный вектор общественных настроений. Вновь, как и в начале ХХ века, общество устало от формы, которая свой век уже отжила, а руководители не сумели или не захотели предложить то, что отвечает интересам нации. Скорее первое, поскольку «не знали общества, в котором жили». Но две вещи я бы подчеркнул особо. Первое — мы до сих пор не отдаем отчет, что в недрах советского государства в 1980-е годы разрабатывались проекты переустройства страны. С абсолютно ясным пониманием, что в ней накопились разного рода токсины и шлаки, что надо произвести детоксикацию, чтобы она отвечала ожиданиям народа, который заметно изменился к 80-м годам — весь народ изменился, и все народы всех республик. И во-вторых, шло интенсивное осмысление будущих вызовов и угроз. Далеко не все еще опубликовано, даже, например, подходы к тому, как обеспечить достойную жизнь наших граждан на протяжении всего жизненного цикла — это все было очень хорошо разработано. О целом ряде экспертных групп и их разработках до сих пор хранится странное молчание.

Характерный пример разрешения подобных кризисов развития — начало 1920-х годов в Соединенных Штатах. Катаклизм, который настиг Европу, Россию, Азию, Мексику, не мог не затронуть и Соединенные Штаты. Тогда в североамериканских Соединенных Штатах сложилась напряженная социально-политическая ситуация. Количество бунтов, протестов, демонстраций, разного рода возмущений было рекордным. Сейчас, кстати, оно приближается к тем временам. И перед правящим классом Соединенных Штатов возник вопрос: что делать? Альтернативы сводились либо к фашизации, либо к социализации. И была придумана доктрина «нормальсии», которая позволила энергию масс направить на простые, бытовые вещи, такие как «форд» — автомобилизация страны, коттедж среднему классу, который должен был вырасти, а для авантюрных людей — фондовый рынок. Это все развернулось в 1920-е годы, и почти на 10 лет позволило снизить накал социально-политических страстей. Позже из Великой депрессии выход был найден в серьезных социальных реформах и милитаризации с выходом на роль мирового гегемона.

Так что мы не одиноки в своей особенности реагировать на нарастающие десинхронозы исторического развития достаточно резкими проявлениями. Мы не одиноки в том, что эти проявления могут иметь различные внешние импульсы. Мы ведь не живем в безвоздушном пространстве, мы не где-то в космосе. Мы представляем интерес для соседей, для всего мира как пост-страна во всех смыслах — для кого-то как жертва, для кого-то как объект, как рынок, как партнер, друг, для кого-то как образец. Спектр интересов к нам очень широк. И наши интересы к внешнему миру тоже разнообразны. У нас есть разные силы, которые заинтересованы в разных аспектах этого мира.

Напомню — перед Первой мировой войной, 100 лет назад, у нас было три серьезных вектора, за каждым из которых стояли влиятельные бизнес-круги, общественность и даже эстетика, культура, живопись. Один круг коалиций и стоящих за ними интересов толкал нас на активное участие в балканских делах. Но это был один лишь круг, имеющий преломление в элите и в разных корпорациях. Другие силы, «короли хлопкового бизнеса» и торговли, толкали, например, на экспансию в Центральной Азии, где Россия неизбежно сталкивалась с британцами. Была и весьма сильная группа, которая видела будущее свое и страны на Дальнем Востоке. В частности, Русско-японская война была связана с авантюрными действиями этой клики. Были и те, которые считали, что наше развитие должно быть на Севере. Из этой идеологии вытекали довольно практичные решения о том, где строить базовый северный порт, куда тянуть ветки дорог. Страну эти несогласованные векторы интересов разрывали на части. Эти группы интересов были и в деловых ассоциациях, и в Генштабе, и в других ведомствах госаппарата, и в Думе, и в СМИ, и в литературе и публицистике. Высшая аристократия и крупная буржуазия отнюдь не были однородным субъектом. Не говоря об интересах пробуждающихся к политической жизни слоев городского пролетариата, крестьянства, элит национальных окраин.

В конечном счете, когда все это напряженное бурление общества доходило до высших структур управления, в конце концов до императора, то возникало крайне разобранное положение.

Строго говоря, на всех этапах жизни страны это имело место быть как следствие множественности, неуравновешенной сложности. Мы большие, значит, мы сложные, следовательно, множественные по интересам. А управлять сложным и большим в обычных обстоятельствах можно даже неэффективно, по инерции. Но когда возникает критическая ситуация по тем или иным причинам, а правила взаимодействия (общественный договор) между поколениями людей, между стратами, между сословиями, профессиональными гильдиями не отлажены даже для мирного времени, то риск дестабилизации срабатывает неизбежно. Дестабилизация может быть отложена на время после кризиса, после войны. Потом поколение победителей фиксирует свои социальные преимущества, замораживая прежние противоречия. Это изнутри. А добавим еще давление внешних сил.

Александр ПРОХАНОВ. То, что Вы говорите — это норма. Причем для одних стран эта норма не мешает развитию, происходит аккумуляция и вырабатывается какое-то синтетическое решение. Для других стран, таких как мы, это приводит к разбалансировке. Например, почему не состоялась модернизация в 70-х — начале 80-х годов? Ведь страна была беременна этой модернизацией, все тосковали по ней. Я не видел в стране групп, которые не были бы заинтересованы в модернизации, не было групп сознательного торможения. Но она не состоялась. Причем был грандиозный технологический запас, технократический вектор не остановился и продолжал развиваться до последнего, до 1991 года — «Буран» и «Энергия», например. Было блестяще организованное образованное население. Такая категория, как «общее дело», не покинула нас в 70-е годы, напротив, сама готова была объединиться ради общего положительного модернизационного дела. Почему она не состоялась? Что помешало? Было же ощущение, что вот-вот она должна произойти. И было понимание того, что если она не произойдет, то это приведет к гигантским осложнениям.

Александр АГЕЕВ. Мне кажется, модернизация произошла, но произошла в достаточно извращенной и худшей форме. Если мы сравним две четверти века — до 1990 года и после, то окажется, что последний период был худшим. Мы за последние 25 лет выросли на четыре процента. Не за каждый год, а за все 25 лет. При этом за предыдущий аналог мы выросли в 2,5 раза. Его почему-то стали называть застоем, а сменивший его интервал — реформами.

Но в любом случае мы опять воспроизвели очаговость развития. Потому что у нас возникли целые слои, это не сводится к одному проценту населения, это под 30 процентов населения, которые живут в модернизированной среде и по уровню жизни, и по привычкам поведения, по всем аспектам, которые характеризуют образ жизни. Но это очень шаткая социально-демографическая конструкция. Потому что для 70 процентов эта модернизация не просто не состоялась, она состоялась в формате архаизации, примитивизации, деколлективизации, деградации, деиндустриализации, декоммунизации…

В итоге мы получили слишком расслоенное общество, хотя оно и так было ячеистым по принципу строения. Это сейчас называют блочно-иерархическим устройством социума. Оно означает, что есть несколько категорий, экологических ниш, внутри каждой из которых действуют свои правила, институты. Условно говоря, для «бета» — одни нормы, правила, критерии жизни, своя прокуратура, милиция, свои производственные цепочки, своя «кормовая база» и массовая культура. А у нас таких обособленных субобществ и субэкономик несколько. Все эти слои сосуществуют, иногда соприкасаются в конфликте, но по большей части живут параллельно.

И, очевидно, на уровне интуиции — такая система не очень сильная, потому что это ослабленное, разодранное на слои и (вновь) на сословия общество. Это иная степень консолидации, чем та, которая нужна с учетом вызовов, с которыми мы и весь мир сталкиваемся.

Мы, условно говоря, вышли на ринг с этими мировыми проблемами. Не с каким-то конкретным партнером, а именно с проблемами мировыми… и при этом мы вышли разобранными, несобранными, немобилизованными на серьезную работу. Одна часть тела на одном конце ринга, другая — на другом, мысли вообще за пределами, эмоции сами по себе. Синдром растопыренного кулака. Фактически мы оказались такими…

В этом смысле модернизация состоялась для части социума. Но часть малая, и характер модернизации устаревший и бесперспективный, по колониальному принципу. И поэтому так ожесточенны и так бесплодны дискуссии. Потому что тот, кто рассматривает все с позиции находящегося, условно говоря, в нише «бета», не понимает того, кто в нише «лямбда», они совершенно разные в социальном смысле возможностей и проблем. В предельном случае — одинокий нищий пенсионер и изнывающий от изобилия наследник олигарха. В итоге реально получилась расчлененная по своим социоценностным ориентациям страна.

Александр ПРОХАНОВ. Но такая же модернизация состоялась в 90-х годах XIX столетия, там тоже были классы, которые вполне по-европейски жили…

Александр АГЕЕВ. Была сословная страна, и 1917 год одним из своих главных мотивов имел ликвидацию сословий. Декрет об этом стоит в одном ряду с декретами о мире и земле. А сегодня у нас снова возникло сословное общество, воспроизводящее даже буквально характеристики социума столетней давности.

Александр ПРОХАНОВ. А в чем дефектность нашего общества, та дефектность, которую надо преодолеть через модернизацию? У всех есть ощущение, что модернизация необходима, все ее ждут, выкликают, все ее стараются увидеть там, где ее нет, и не видят там, где она происходит. Но в ней есть огромный запрос, запрос людей на развитие. Так что нужно модернизировать? Какие каверны, какие дефекты? Какие асимметрии возникли в социуме, что их нужно исправлять и модернизировать?

Александр АГЕЕВ. Мне кажется дискомфортным слово «дефекты», потому что это зависит от точки зрения наблюдателя. То, что одному кажется дефектом, другому кажется достоинством. То, что один оценит как слабость, другой оценит как преимущество. Здесь нужно сопоставить с позицией наблюдателя.

Александр ПРОХАНОВ. Скажем, низкая скорость поездов на железных дорогах или низкое качество колеи…

Александр АГЕЕВ. Есть, наверное, не дефекты, а слабости, потенциальные уязвимости нашего социума в нынешней и прогнозируемой мировой обстановке, даже в большом космическом контексте. Вопрос не о мелочах, а о том, что за жизнь сейчас, какая жизнь будет дальше, способен ли социум сохранить те качества, которые воспроизводят в нем человечность. По крайней мере, сохранение базового цивилизационного кода — тех сказок, которые воспитывают, тех мифов, на осознании которых люди живут, понимания счастья, благоустроения, благоукрашения жизни, которые и составляют нашу особенность. В принципе можно всех перевести на один язык, тогда у всех будут примерно одинаковые сказки, но, очевидно, это разнообразие было зачем-то нужно природе, эволюции, раз у нас такое разнообразие языков, этносов, племен, разнообразие фауны и флоры. В этом разнообразии есть глубокая эволюционная значимость.

И с этой точки зрения можно оценить системные уязвимости. Я бы назвал четыре такие уязвимости нашего социума.

Первая уязвимость — это, конечно, лживость. Это плохое свойство — оно сразу нарушает обратные связи в системе управления. Если вы опираетесь на ложную информацию, на фейки, то вы не можете управлять, потому что это то ли болото, то ли полноводная река, то ли это очень плотная твердая поверхность. Это принципиально. Не случайно одним из первых указов Трампа был указ о фейковых новостях. Потому что та среда, которая сейчас генерирует информационные потоки, в том числе новостные, ощутила, что может этим манипулировать. Это было и раньше, это называли пропагандой, но сейчас это достигло беспрецедентного размаха. Если мы посмотрим по этому критерию, то увидим много неправды. И это определяет сразу все наши уязвимости сверху донизу. Все лжецы, если утрировать.

Вторая уязвимость — несправедливость. Несправедливость в системном смысле означает разбалансировку, нарушенный «сход-развал» между различными социальными силами. Несправедливость — это несоответствие реального положения имеющимся ожиданиям о том, как должно быть. Иначе говоря, сущее не отвечает долженствующему. В понятиях социально-экономических это совершенно очевидные вещи, но в более тонких моментах, скажем, таких, как перспективы жизни, — тоже несправедливо все устроено. И сейчас эта дискуссия становится в нашем обществе очень острой. Это связано с упомянутой сословностью. В ячеистом, блочно-иерархическом обществе в предыдущие десятилетия родители создали себе устойчивые на века экономические позиции родителей, соответственно с передачей их детям. Отсюда возникает каскад последствий. 100 лет назад жестоко лечилась именно эта проблема. Способ лечения, как известно, может приводить к ухудшению заболевания.

Третья существенная проблема, третья уязвимость, связана со свободой. Мы по каким-то параметрам являемся суперсвободным социумом: свобода печати у нас есть, существует принцип нейтралитета Интернета, который сейчас подвергается изменениям даже в США. Принцип нейтралитета означает, что любая информация, появляющаяся в Сети, независимо от источника и контента, имеет равные права на присутствие там.

Но если посмотреть по глубинным вещам, то да, человек свободен, но в какие экономические условия он поставлен? Он экономический раб. Если посмотреть его трудовой потенциал, он тоже окажется рабом — работодателя, хозяина, барина… Мы просто-напросто вошли в рабство. Рабство фактически всех перед немногими, но на самом деле перед всеми по разным основаниям. И это не вопрос взаимозависимости, это вопрос именно рабства в худших вариантах. Даже есть худшие феодальные рабовладельческие варианты на современных предприятиях пореформенной России.

И четвертая уязвимость — это способность к изменениям без потери ориентира. Это можно назвать преображением. Потому что преображение — это качественное изменение, улучшающее состояние того, кто изменяется. Улучшение состояния проверяется легко — через увеличение свободы выбора. Если свобода выбора уменьшается, то это было плохое изменение. Если мы посмотрим на изменения 1991 года: они вели к повышению свободы выбора или к ограничению? Ответ будет, к сожалению, однозначный.

Вот четыре критерия — правда, справедливость, свобода, преображение. Они отражают очень глубокие свойства, цивилизационный код нашего социума, нашей цивилизации, независимо от союзных республик, которые входят в это пространство. И в Казахстане найдем, и на Украине, и в Литве, и в Беларуси свой национальный эпос, который все эти идеи утверждает через разного рода героев. И в русских народных сказках, и в других базовых этносах Российской Федерации мы найдем все эти моменты.

Александр ПРОХАНОВ. Иначе говоря, все эти принципы нарушены, они деформированы и они побуждают наш социум к исправлению, к реформе, к восполнению этих утрат?

Александр АГЕЕВ. Да. А дальше возникает вопрос способа этих реформ. Ведь мы понимаем, что эти четыре названных свойства составляют уязвимость, но они же составляют и характеристики идеала. Он, конечно же, имеет еще десятки характеристик, но эти мы найдем всегда, они являются фундаментальными.

Александр ПРОХАНОВ. Здесь отсутствует такая характеристика, как уровень материального бытия, технологии, уровень технологического прогресса. Это вторично?

Александр АГЕЕВ. Я назвал фундаментальные аргументы. А функции, такие как технологическое превосходство, капитализация, благосостояние, являются производными. Из каждого свойства можно вывести последствия. Скажем, технологическое развитие, совершенство, конкурентоспособность — это следствие свободы прежде всего. Иначе говоря, чтобы быть свободными, мы должны быть свободны в примитивном военном смысле, то есть свобода и независимость Родины. Это Конституция обозначила, об этом говорит вся наша история. Если у нас не будет способности парировать любые угрозы, то у нас не будет свободы. А если у нас не будет базовой свободы, то будут концлагеря в том или ином виде, об остальном можно и не мечтать. Ни о преображении, ни о справедливости, ни о правде.

Александр ПРОХАНОВ. Как Вам кажется, существует где-то в недрах нашего общества проект такого рода модернизации? Существуют человеческие группы, институты, существует теория этого эволюционного проекта XXI века или это все пока только на уровне чаяний?

Александр АГЕЕВ. Мне кажется, в нашем современном социуме есть значительное число разных групп, которые занимаются подобной проблематикой, разрабатывают тексты, вокруг которых формируются так или иначе сообщества, консорции. Они, безусловно, плохо скоординированы, но они присутствуют внутри различных государственных институтов — и научных, и образовательных, и в силовых и несиловых структурах. Эта работа идет везде. Если характеризовать это поле, то обнаружим, что оно очень негомогенное, дисперсное: пятен много, оно не представляет собой некое единое поле. На разного рода выборах происходит консолидация под определенную цель, но потом снова все рассеивается в пространстве. Эта работа идет.

Александр ПРОХАНОВ. Но она не выходит на поверхность? Или она появляется в виде каких-то докладов, возникают всевозможные форумы, такие как Гайдаровский, Петербургский экономический? Где она проявляется?

Александр АГЕЕВ. Она проявляется во всех этих событиях. Особенно если смотреть не только через окно новостных лент. Новостные ленты проходят через фильтр журналистов и редакторов. Более существенно даже не то, что это делают журналисты, а то, что это делает регламент, то есть амбразура, которая выдается для информационного потока о событиях, которая сужена временем, рейтингами телевизионных каналов, директивами собственников и начальников. Интернет в этом плане более свободен, но присутствие внутри этих событий дает ощущение очень серьезной работы, ведущейся многими.

Александр ПРОХАНОВ. Значит, модернизация в России неизбежна?

Александр АГЕЕВ. Она происходит. Просто нам хочется, чтобы она была помасштабнее, побыстрее, понадежнее, с меньшими ошибками.

Александр ПРОХАНОВ. Но это не будет модернизация рывка? Это будет модернизация эволюции?

Александр АГЕЕВ. Опять же зависит от уровня, с которого мы смотрим. Мы можем забраться на геостационарный спутник — это будет одна картина. И мы увидим с высоты спутника, что российские города освещаются лучше, чем это было 10 лет назад. Что потоки автомобилей в город и из города, в мегаполис и из мегаполиса гуще: раньше карта России была буквально с двумя-тремя светлыми пятнами ночью, сейчас этих пятен больше. Можем спуститься чуть ниже и увидеть, что и дорог стало больше, и они стали лучше. Если сядем за руль, то увидим, что некоторые дороги совсем хороши. Иначе говоря, окажется, что какой-то важный этап все же пройден.

Если мы посмотрим из души людей (здесь нужно выбрать, в какую душу заглянуть), то увидим, что картина очень сильно искажается многими социально-психологическими патологиями, которые у нас возникли в результате опыта последней четверти века.

Любую успешную модернизацию можно характеризовать как экономический успех. А неуспешная модернизация может быть политическим или экономическим провалом. Но когда мы вводим категорию успеха, это нас связывает с категорией восприятия и оценки. Мы разучились воспринимать жизнь позитивно — мы все стараемся видеть в мрачном свете. И это означает, что сам фактор социопсихологического состояния социума является тем, что забыто, или тем, что используется в скрытых целях.

Некоторое время назад было проведено сравнение контента сериалов в Японии и сериалов в России, оказалось, что в наших сериалах основной контент насилие, преступность, разного рода отклонения, скандалы, в Японии — больше показа позитивных образцов поведения. А это влияет на эмоциональное самочувствие в обществе. У нас же самовосприятие скорее занижено. Хотя, как показывают опросы, большая часть населения считает, что живет вполне неплохо. Кров есть, хлеб есть в конце концов…

Александр ПРОХАНОВ. Но ведь мы сказали, что есть такое понятие, как дефицит исторического времени. Дефицит исторического времени перед началом войны, например, перед началом крупных переделов или перед началом какой-нибудь крупной технократической революции. Этот дефицит времени опять нас настигает. И перед лицом этого дефицита, по-видимому, нам не избежать рывка. А рывку сопутствует усечение ряда тех нравственно-моральных категорий, о которых мы говорили. Например, рывок — это, конечно, мобилизация. Мобилизация — это, конечно, отсутствие свободы, принуждение. Такой фактор, как нехватка исторического времени перед началом новых мировых бед, разве он не формирует сегодняшний социум и характер будущей неизбежной модернизации?

Александр АГЕЕВ. Вы, конечно, снайперски сейчас ставите проблему, в самую точку. Представим себя на месте руководителя, которому нужно принять важное решение. Или даже родителя, который знает, что утром случится пожар, а может и не случиться. А сейчас дети спят, видят сны. Если пожар случится, то они окажутся без крова, без хлеба. А не случится — они спокойно проснутся утром.

Никто не может сказать, когда этот момент относительно мирного времени закончится. И отсюда выбор: если вы преждевременно включите ресурсы и технологии мобилизации, то сердце может не выдержать — сколько можно нацию терзать разного рода рывками? Изнашивается сердце. Плюс есть тот самый эффект мальчика, который, шутя, кричал: «Пожар, пожар!», а на третий раз, когда случился реальный пожар, никто не пришел… К мобилизации следует отнестись и, мне кажется, к этому так и относятся те, кто должен этим непосредственно заниматься, с мягким теплом.

Мы по многим фактам можем видеть, что тренировки на некий час Х происходят. Он может случиться из-за природной катастрофы, причем не вообще, абстрактно от астероида или какого-нибудь космического катаклизма, это может случиться рядом с нами, когда взорвется гидростанция, например. У нас в стране 3 тысячи потенциально опасных объектов, в мире их десятки тысяч. Поэтому мы живем с предощущением возможного катаклизма. Теракт может случиться рядом с нами в любой момент… И мы, в принципе, научены опытом последних двадцати лет быть наготове. В России готовность массового населения к возможным чрезвычайным событиям выше, чем, скажем, в Европе.

Атмосфера в обществе меняется молниеносно, если происходит что-то запредельное. Ситуация в обществе до полудня 22 июня 1941 года была одна, после речи Молотова — другая. И тогда разом переключаются все очень важные рубильники, все ценности, то, что было значимо несколько минут назад, становится незначимо. Хотя люди продолжают жить, им нужно экзамены сдавать, на свидания ходить — это все продолжается, но возникает принципиально другая включенность в исторические события.

Поэтому, чтобы не оказаться в момент наступления того самого возможного форс-мажора, есть контуры в государстве, которые несут постоянную боевую службу. Их достаточно много. И есть основания полагать, что они работают хорошо. Причем работают и с населением. Ведь многие факты, которые с нами происходят, не интерпретируются как мобилизационная тренировка. А на деле это и есть мобилизационная тренировка. Мы это даже не воспринимаем как тренировку, а она происходит. Но делается это мягко.

Александр ПРОХАНОВ. Кто является сегодня субъектом модернизации? Ведь в России всегда модернизация была персонифицирована. Иногда носителями модернизационных идей являлись группы. Как правило, эти группы образовывались вокруг лидера, который нес в себе идею модернизации. Скажем, Александр I не был модернизатором, но вокруг него была мощная группа интеллектуалов, которые побуждали его модернизировать Россию, он просто на нее не пошел в свое время. У Петра Iне было такой исходной группы, он сам ее создавал с юности в виде семеновско-преображенских полков. То же самое и у Ивана Грозного было. У Сталина — ясно совершенно. У большевиков была модернизационная грандиозная идея, они искусственно создавали орден меченосцев, например. А сегодня есть субъект, который несет в себе модернизационную идею? Я не считаю, что наш президент несет в себе эту модернизационную идею. Он очень осторожно к ней относится. Его побуждают к модернизации как слева, так и справа. Его побуждает к динамике Кудрин, побуждает наш друг Сергей Юрьевич Глазьев. А он очень осторожен, он как бы остановился. Он выбирает между путями, но еще не выбрал. Может быть, он вообще не видит из этих двух вариантов тот, на котором может остановиться? Кто сегодня у нас субъект?

Александр АГЕЕВ. Сегодня субъектом модернизации во многих случаях является каждый гражданин Российской Федерации. Даже пользуясь мобильным телефоном и всякого рода предложениями, включая банковские, он с какой-то стороны является клиентом банка, а с другой — носителем некоторой новой культуры. Мы проделали за последние полвека значительную эволюцию. Еще в 1940-е годы, может быть и в 1950-е, легко было свести субъекта модернизации, скажем, к Гамалю Абдель Насеру. Да, субъект модернизации, хотя отнюдь не одиночка. Наверное, Эйзенхауэр, Аденауэр, де Голль — лидеры преобразующего масштаба. И обычно мы не наводим оптику, чтобы посмотреть, а что на самом деле происходило с де Голлем, кто ему противостоял, кто поддерживал. Реально это были фигуры, воплощающие в себе некий концепт и команду модернизации.

Впоследствии на роль субъектов перемен явно выдвинулись корпорации. Отсюда появилась идея, что для модернизации стала более важна корпоратократия. Множество фигур — от Уэлча, Мориты до Маска и Гейтса — это все разного рода субъекты модернизации. Но в корпорациях есть сотрудники, акционеры, другие бенефициары, заинтересованные лица. Так или иначе, ключевые корпорации по экономическому масштабу превышают иные государства, в том числе Российскую Федерацию. Это тоже очевидная вещь. Столь же очевидно, что и сто лет назад корпоративные лидеры в банках и промышленности были не менее влиятельны.

Но идем чуть дальше. Возьмем Сноудена. Мы видим, что не очень высокопоставленный офицер важной спецслужбы оказался способным совершить глобально значимое деяние. Журналист, который осмелился выпустить фильм о чем-то. Политик, который осмелился что-то значимое совершить. И представить за полгода до этого, даже за день до этого, что вдруг возникнет такой субъект исторического процесса, модернизации, изменений, было невозможно. И это мы говорим только о тех, кто стал героем больших медийных экранов. А есть разные региональные, местные, муниципальные, различные организационные и прочие лидеры изменений. Их реально много.

Вот конкурс на лидера — сотни тысяч людей захотели войти в этот процесс. Это меньше одного процента населения, но это активные жизненные кадры. Если в стране найдется миллион активных людей, готовых менять жизнь к лучшему, принять на себя ответственность, будь то в роли государственного деятеля, бизнес-деятеля или общественного деятеля, то это уже большая энергия. Это те масштабы, которые делают историю.

Сейчас организованная группа в 30–50 тысяч человек может создать опасные проблемы на Ближнем Востоке. Меньшая по численности сила может ее нейтрализовать. Академия наук — тоже всего-навсего несколько тысяч человек. Посмотрим другие контингенты, например отраслевые: сколько у нас работает в Росатоме, сколько в Роскосмосе? Две-три сотни тысяч человек, и всего тысяча является носителем особо важных знаний. Таким образом, судьба модернизации сводится в конечном счете к личностям.

Могу еще привести аргументы, обосновать идею, что каждый сейчас может быть субъектом модернизации. В конце концов каждый, делающий селфи и размещающий в Instagram или на YouTube свой месседж, может привлечь к себе внимание миллионов людей. Не важно — будет это иметь длительный эффект или нет, позитивный или деструктивный, важно, что для этого уже имеется технологическая платформа.

Если вспомнить те четыре критерия наших уязвимостей и наших идеалов, то что из того вытекает? Первое — по критерию, например, свободы — для свободы технологическая возможность возникла, проявляй себя, как хочешь и чем можешь. Но в этой свободе ты к правде стремишься? Или ты занимаешься тем, что устраиваешь разного рода лохотроны? Вот сразу и выбор. Он же виден сразу, и каждый его может оценить.

Способствует ли это справедливости? В чем она, справедливость? Справедливость в мире, где идет конкуренция талантов, чуть другая. Где справедливость в мире пенсионного обеспечения? Это разные справедливости. И все понимают, кто прав, кто не прав в этих моментах…

Как показывают последние опросы, две ценности опережают все остальные десятки ценностей в нашем социуме — сила и справедливость.

Александр ПРОХАНОВ. Сила?

Александр АГЕЕВ. Сила и справедливость. Это очень интересно. Если посмотрим актуальный контент избирательной кампании — так или иначе они говорят об этом. Сила — больше применительно к внешней политике, справедливость — больше к внутренней. А все остальное где-то процентов по 10–15. А эти — за 40–50 процентов зашкаливают.

Александр ПРОХАНОВ. А Изборский клуб является субъектом модернизации?

Александр АГЕЕВ. Исходя из сказанного Изборский клуб является возмутителем спокойствия прежде всего. А нарушение спокойствия — это предпосылка модернизации и перемен. Своей деятельностью Клуб стимулирует общественную дискуссию, чтобы задумались и те, кто с ним спорит, и те, кто его критикует, все, кто разделяет с восторгом или без восторга методологии членов Клуба. Любой человек может увидеть, что, во-первых, Изборский клуб не равнодушен к тому, что творится с нашим Отечеством, с миром, с душой и с каждым человеком. И во-вторых, Изборский клуб демонстрирует своим составом необычайное разнообразие. Клубов с таким разнообразным составом участников нет. Это палитра. Тем самым воплощается принцип разнообразия. А это предпосылка свободы. Изборский клуб свободен в выборе своих тем, повесток, действий. В чем-то, очевидно, он ограничен. Если бы не было ограничений, Изборский клуб давно бы уже стал всероссийским и всемирным.

Призывает ли Изборский клуб к тому, чтобы мы менялись? Безусловно. Будит и ум, и совесть, заставляет думать и учиться, переживать и сопереживать. Возможно, особая изюминка Клуба — предвосхищение вызовов, упреждающая постановка вопросов, генерация гипотез и ответов. Клуб верен принципу «Пессимизм ума, но оптимизм воли».

Александр ПРОХАНОВ. Изборский клуб постепенно превращается в Изборский мир.

Александр АГЕЕВ. Древний Изборск дал неугасающий импульс российской истории. Сравнительно небольшая крепость.

ИсточникЗавтра
Александр Агеев
Агеев Александр Иванович (р. 1962) – видный российский ученый, профессор МГУ, академик РАЕН. Генеральный директор Института экономических стратегий Отделения общественных наук РАН, президент Международной академии исследований будущего, заведующий кафедрой управления бизнес-проектами Национального исследовательского ядерного университета «МИФИ», генеральный директор Международного института П.Сорокина – Н.Кондратьева. Главный редактор журналов «Экономические стратегии» и «Партнерство цивилизаций». Постоянный член Изборского клуба. Подробнее...